Поле памяти (1987)

Поэт в России больше, чем поэт,— спорить не о чем. Однако когда поэт идет впереди публициста и даже репортера, это смущает. Насколько помню, именно после поэмы «Бабий Яр» память о жертвах увековечили. Теперь — «Ров» Вознесенского (журнал «Юность» № 7, 1986 г.), другие жертвы — под Симферополем. Мародеры раскапывали могилу, там, во мраке, они перебирали прах, искали золото.

Я выяснил: еще два с половиной года назад этой историей занялась журналистка, но в публикации ей отказали. Затем об этом же написал один из ведущих публицистов центральной газеты, но опубликовать также не сумел…

Значит, речь не о первенстве поэта, а о возможностях.

Это ненормально: правда, принимаемая лишь из определенных рук. Прекрасно, когда поэт — гражданин, но надежнее, когда мы слышим, различаем каждый гражданский голос. При любом сигнале беды должна автоматически срабатывать система. Так или иначе дело теперь сделано, поэту — спасибо. На месте массового расстрела отныне задумано «Поле памяти».

Задача этой публикации проста: сказать, что сделано.

Из предписанного, пожалуй, все. Разгильдяев и равнодушных наказали. Судили преступников. И «Поле памяти» готово.

Когда я приехал, работа шла к концу. Женщины ровняли граблями землю, из алюминиевых ведер, как из лукошка, бросали семена травы. В отдалении, у теодолита, стоял мастер, смотрел, ровно ли стоят вешки — серые бетонные пунктиры отмечали сверху границы кровавого подземелья. Перед рвом стоял гранитный обелиск — у самой дороги, на 10-м километре шоссе Симферополь — Феодосия.

Обелиск — лишь видимая, малая часть памятного сооружения. Сказать о том, что видимо, и умолчать о том, что под землей, можно ли?

Ясная осень. Зеленая трава, черная земля, синее небо. И розовое солнце. Да, розовое. Закроешь глаза и — розовые лучи озаряют розовое небо, розовую землю, розовую траву. И — туман, густой розовый туман. …Галлюцинация, бред.

*   *   *

Работу поручили РСУ. Главный инженер — Леонид Михайлович Манпель. Здесь, во рву, лежат его родные — бабушка, тетя, двоюродная сестра.

— А отец погиб под Севастополем. Мы с матерью эвакуировались. В Чарджоу долго ждали баржу, сидели на берегу Амударьи. Карточки были, деньги были, а купить нечего. На руках у матери умер от голода младший брат. Отца помню. Он мне однажды ботики подарил, резиновые, блестящие, с матерчатой застежкой…

В жизни инженера-строителя подобных заданий не было.

— Особенно тяжело было летом — июнь, июль: жара, ни ветерка, ни дуновения. Такой стоял трупный запах! Мы шурфовали ров через каждые полсотни метров, надо было определить границы захоронений. Поперек копали вручную, а вдоль рва брали землю экскаватором. Самый тяжелый момент — среди костей, одежды я увидел детские резиновые ботики. Мои: копия. Кто-то такой же, как я… Метров семьсот так шли… Потом копнули — все, материк! Наконец-то материковый, жесткий, природный грунт, наша родная некопаная глина…

С обеих сторон бесконечного рва уложили в глубокие траншеи бетонные стены, соединили их сверху бетонной крышей, и все это засыпали землей. Теперь они, мертвые, оказались там, внизу, в огромном подземном саркофаге.

Видимый всем обелиск — чтобы увековечить память живых о павших.

Не видимый никому саркофаг — чтобы уберечь павших от живых.

Все теперь сделано, а душа не на месте. Судьи, которые вели дела и выносили приговор, сказали мне: «Все равно копать будут. Ухитрятся». Не должны, успокоил я их, туда, ко рву, перенесли еще и пост ГАИ.

Что же тогда не дает покоя? Значит, несмотря на кампанию местных газет, многочисленные гневные собрания, желающие поживиться могильным добром остались. Были и остались. Они где-то со мной, неподалеку, и завтра я, не ведая, могу пожать прокаженную руку.

И значит, завтра снова может прорвать — где-нибудь в другом месте.

Где-то, на минувшем этапе, видимо, достаточно долгом, было утрачено сознание.

*   *   *

Придорожный обелиск сам по себе сознание не восполнит.

Уже был сдан памятный комплекс, когда через несколько дней на ровной, приглаженной земле обнаружили свежие глубокие следы грузовика. Тяжелая наследственность. Прежний обелиск был потрескавшийся, заброшенный, а ров — ничем не отмечен, и по нему свободно ходили сельскохозяйственные машины, сокращая путь от поля к полю. Единственное — не распахивали. К забвению добавилась халатность административных органов: один из организаторов могильных грабежей Нюхалов был осужден к трем годам лишения свободы, однако странным образом приговор исполнен не был, преступник остался на свободе и стал сколачивать новые компании для раскопок.

Впрочем, это частности. Гораздо важнее причины общие. В конце концов даже оброненные кем-то ценности поднимет и присвоит не всякий. Как же случилось, что мародерами оказались в основном жители Севастополя — около тридцати человек, среди них юноши. Еще можно как-то понять трудности воспитания в Ялте или Сочи, где дети с пеленок видят сменяющих друг друга праздных людей. Но Севастополь, где в пионеры принимают на боевых кораблях, а в загсе напутствует молодых Герой Советского Союза легендарная Мария Байда.

Одна из свадеб, кстати, состоялась на другой день после ночных раскопок, и жених, и свидетели сменили пропахшую тленом одежду на праздничную. На первом процессе преступники днем каялись, а ночью — шли копать. Заметьте, разговор не о степени падения, а о степени двуличия. Не исключено, что по дороге из загса к праздничному столу новобрачные заехали к Вечному огню. Конечно, заехали: так принято.

Не в таких ли «принято» рождается и утверждается лицемерие. Два года назад я увидел, как в Брестскую крепость, траурно-величественную, насквозь притихшую, шумно ворвалась свадебная компания. Дама, видимо, распорядительница размахивала сумочкой и, перекрывая праздничный галдеж, громко говорила о предстоящем застолье. Они промчались к Вечному огню, быстро, со свадебным весельем сфотографировались все вместе и тем же шумным галопом устремились к выходу.

Как выяснилось, свадьбу праздновал повар железнодорожного ресторана. Вечный огонь входил в его праздничное меню.

На моих глазах свершилось оскорбление памяти. От оскорбления до осквернения далеко ли? Даже если и не близко, все равно — по дороге, по пути.

Память — состояние духовное, глубоко внутреннее. Инсценировать память, значит, плодить бездуховность.

В Находке молодожены следуют к камню, обозначающему побратимство с одним из японских городов. В другом городе на севере Тюмени шествуют к отметке, указывающей, что здесь забила первая нефть. Какая связь со свадьбой? Кому нужны подобные маневры? Речь не о запрете, о другом. То, что дорого, памятно, свято, нельзя обращать в моду. Всякий формализм выхолащивает суть.

Связывать события личной жизни с общенародными, государственными необходимо, когда есть внутренняя потребность, чувство личной причастности.

Мне ничего не стоит доказать, что с военно-патриотическим воспитанием в Крыму обстоит лучше, чем где-либо. Так оно и есть. Торжественные обряды, ритуалы, слеты, походы, пробеги, марши, митинги. Все есть, всего вдоволь. Единственная область, где два города-героя. И музеи — уникальные. И в Севастопольскую панораму, и в Аджимушкайские каменоломни под Керчью поток не иссякает.

В Керчи каждый год 9 Мая после торжественных возложений венков жители расстилают скатерти на склонах горы Митридат, садятся семьями, поминают павших. Снизу, из центра Керчи, картина волнующая, вся гора устлана скатертями.

А рядом с городом, чуть больше десятка километров,— Багеровский ров с обелиском. Здесь в войну были расстреляны 15.000 жителей Керчи. Здесь лежат матери и отцы тех. кто поминает их на склонах Митридата.

Я спросил директора Багеровской восьмилетней школы, многие ли из Керчи приезжают сюда 9 Мая возложить цветы.

— Человек семь-восемь…

Как же так… К городским монументам возлагают, а к месту гибели родных — нет. Но без любви к матери, отцу не может быть любви к Родине. До какой же степени надо заорганизовать дело так, чтобы гражданская всеобщая память заслонила личную, кровную.

Это случилось не сегодня. Сегодня мы лишь пожинаем прошлое. Мы так много призывали и организовывали, что не успевали прочувствовать. Так много говорили, что не успевали задуматься. Думали одно, а говорили другое. Созрело противоречие — между самовнушением и действительностью.

В данном случае, как это и бывает, грозовой разряд поразил именно высшую точку.

Собеседник мой — Николай Васильевич Багров, мы одногодки, в один год ушли отцы, в один год погибли. Мы говорим о поколениях отцов и детей, я слушаю его с доверием, потому что сам он тоже десятки лет настойчиво и безуспешно разыскивал могилу отца.

Николай Васильевич — секретарь обкома партии, идеология — в его ведении. Работать сегодня трудно, многое из того, что он должен и готов сделать, было обесценено до него.

В этом старом здании, в бывшем семинарском саду за окном его кабинета в войну был самый большой сборный пункт. Отсюда и увозили людей на 10-й километр Феодосийского шоссе, туда, где и сегодня, закрыв глаза, можно увидеть розовую траву и розовые деревья.

*   *   *

Прежде чем ставить памятный знак, изучается история события, его суть и подробности.

Обелиск поставлен, «Поле памяти» ухожено. А кто лежит в этом поле? Кого расстреливали, когда, сколько их, жертв? Я обзваниваю архивы, обхожу присутственные места, зашел в краеведческий музей — никто не знает. Называют и 12.000 расстрелянных, и 8.000, и другие цифры. И — ни одной фамилии погибшего.

Но разве «Поле памяти» лишь строительное сооружение? Тогда можно было бы раз и навсегда поставить один монумент сразу для 20 миллионов.

Как фашисты сумели обмануть тысячи жертв? А может быть, людей везли насильно? Кто руководил расправой? Я хожу по городу, словно с протянутой рукой, блокнот мой пуст. Установить что-нибудь конкретно невозможно, говорили мне: мест массовых казней вокруг Симферополя было более десятка, а людей уводили ночью, поди узнай — куда.

Но не может же быть, чтобы рядом с родным порогом 12.000 человек пропали без вести. Я свернул с официального маршрута и, оставив кабинеты, стучусь в частные квартиры. Поэт Александр Ткаченко, сын комиссара партизанского отряда, свел с другом отца Георгием Леонидовичем Северским. Теперь ему семьдесят семь, в войну был заместителем командующего партизанским движением в Крыму.

— Немцы вошли в Симферополь на рассвете второго ноября,— рассказывает Северский,— а через месяц с небольшим начались массовые расстрелы. Они длились всего несколько дней, к рождеству сорок первого немцы планировали закончить акцию. Других мест казни тогда еще не было, только этот ров — огромный, противотанковый.

— Сами же симферопольцы и рыли его?

— Да, готовились защищаться, но… немцы с другого конца вошли. Так вот, поначалу паники не было, объявили, что перевозят в гетто. …Это был геноцид. Операцию проводила зондеркоманда 10-а, командовали капитан Курт Кристман, он умер года три-четыре назад в Штутгарте… — нет его не судили — и помощник Вальтер Керер. А в других-то местах уже много позже казнили, о рве уже и забывать стали, все-таки столько времени под немцами. Последние три дня стали расстреливать в Дубках и в Красном, это под боком, весь город слушал выстрелы, и когда немцев выгнали, все симферопольцы кинулись туда. Сами раскапывали, еще до Чрезвычайной комиссии. Трое суток копали, ночами жгли костры. Сотни трупов опознали, артистов драмтеатра — подпольщиков обнаружили в колодце.

…В ту пору имя самого Северского было легендарным. Он возглавлял самые рискованные операции. В 1942-м его наградили орденом Ленина.

Однажды на партизанский штаб напали, был бой, немцев отогнали, но в сторожке лесника они сумели захватить дочь Северского, шестилетнюю Люду. Георгию Леонидовичу доставили от немцев записку: приглашаетесь на переговоры. Фашисты водили девочку по улицам Симферополя. Были уверены, если не с поднятыми руками, то с оружием Северский в Симферополе объявится. И правда, он с группой кинулся в город, но на полпути остановился. Рисковать людьми, которые шли с ним и которых он оставил в лесу — больше тысячи! — он не имел права.

Немцы ждали почти четыре месяца. Потом Северский получил фотографию дочери — с петлей на шее.

*   *   *

Вернемся на «Поле памяти». Как это было?! Как…

С. ЩЕРБИНА, ЕДИНСТВЕННЫЙ СВИДЕТЕЛЬ: «Сам я из Барабановки, рядом. Война пришла знаете как. Сижу дома, вдруг — ба-бах! Третья от нас изба — разлетелась. Как же это? Газеты пишут, немцам Крыма не видать, а тут… Возил я им, немцам, в Зую молоко, яйца, сметану. Налог. А обратно — ихнюю почту для старосты. Однажды в час ночи стучат. Пятеро. Из леса. Научили меня читать почту, не открывая конверта, сказали запоминать все по дороге — обозы, машины, колонны. Ну и однажды попросили: «Что там за стрельба у Гнилушки?» Это речка возле противотанкового рва. Я до каменоломен, там кураю — ну, понаметало! Это перекати-поле, печки им топили. Я в курае спрятался, ров мне виден. Тихо. Справа, от Феодосии, прошли три машины, и за ними вдруг шлагбаум закрыли. Проехали мимо и слева, со стороны Симферополя, тоже за ними закрыли. Перекрыли, своих даже не пускают, от любого шлагбаума не видно ни балки, ни рва, там же поворот. Смотрю, впустили машину зондеркоманды. Тут же, у дороги, под горочкой передвижной вагончик, дымок идет. Из вагончика автоматчики высыпали и машину окружили. Человек пятнадцать. Из кабины выходят двое, открывают сзади дверь, и из машины выпрыгивают люди, поддерживают друг друга. Да, а одежда чья-то здесь, у дороги, уже лежала, видно, кого-то уже расстреляли. И тут, еще до команды, они начали кричать. Может, чью-то одежду узнали. Их стали раздевать. Снег шел мокрый, и их, голых, согнали на полевую тропу. Никто никуда бежать не пытался, только кричали страшно, а потом тихо пошли. Вели друг друга, даже волокли. Стоит белая толпа у рва — мне видно плохо, да еще дрожу весь, мне же еще шестнадцать лет самому-то, пацан — стоят они, и тут залп. И какой-то розовый дым, облако. Разрывными, что ли, стреляли — не знаю. Вот где жутко-то, только что были люди, двигались, шевелились, и вместо них — розовое облако. Я хочу обратно ползти — не могу, меня как парализовало».

С Семеном Павловичем Щербиной свел меня Леонид Михайлович Манпель, руководивший сооружением саркофага. Щербина до пенсии работал тоже в зеленхозе — шофером.

— Сень, а правда, что моряки там есть?

— Обожди. Весной сорок второго стало тепло, и они там, под землей, вспухли. Земля поднялась. И такой запах вокруг, как ветерок оттуда, дак даже в Мазанке не продохнуть. Тогда стали известь туда кидать…

— Ты смотри. А мы ведь, когда шурфовали, известь-то видели. Я все не мог понять, откуда.

— К тому времени пригнали моряков, через весь Крым вели, в одной связке по пятеро. Вот они-то, моряки, и пересыпали трупы известкой и добавили сверху земли. Тут же расстреляли и моряков, ближе к дороге, к обелиску… Не всегда расстреливали, не всегда. Когда было сухо и ко рву могла пройти душегубка, то убивали в душегубке и в ров сваливали. Но это уже позже… Леня, Ленечка, а помнишь, как до войны-то жили, все вместе — татары, крымчаки, караимы, евреи, русские, украинцы, кто еще — французы, болгары. И как дружно-то. Да и немцы, и немцы же тоже.

— Ну, что ты! У моего отца лучший друг был немец, во флоте вместе служили.

Щербина опускает голову, прячет лицо в ладонях.

— Я не могу больше, Леня. Как глаза закрою, так розовый туман. И ночью, и ночью…

Как жаль, что я не могу оживить голоса, озвучить паузы и молчание.

— Сеня, успокойся…

— Обожди, Леня, обожди…

*   *   *

Не бывает так, чтобы погибали все. Кто-то всегда остается.

У Вознесенского, там, где поэзию прерывает документальная проза, названа фамилия: по дороге ко рву мать вытолкнула из машины мальчика, спасла… К сожалению, факт не верен, этого не было и быть не могло: на казнь увозили в закрытых фургонах.

Но кто-то ведь есть, из двенадцати тысяч неужели никто…

Есть, отыскалась, жива единственная женщина, стоявшая на краю рва, у роковой черты.

Р. ГУРДЖИ: «Мы из крымчаков. На фронте погибли муж и два брата. Остались мама и нас детей четверо, все вместе мы и пришли на сборный пункт. Сказали, что сначала отвезут нас в Карсу-базар, центр крымчакского поселения, там, сказали, будет сбор со всего Крыма, а уж оттуда — в Бессарабию. Народу пришло очень много. Держали двое суток. А одиннадцатого декабря с утра стали увозить. Сначала почему-то мужчин, самых крепких. К ним дети лезут, жены — не пускают: мужья вам места займут, а вы следующим рейсом. Кто-то потом вдруг заметил, одна и та же машина через час вернулась, а до Карсу-базара больше сорока километров. Заволновались все, конечно. А одна из машин вернулась, в ней — детские игрушки… Тут уже была паника, заталкивали уже насильно, мы пятеро в одну машину попали. …В противотанковый ров нас загоняли с пологой стороны. Я оказалась крайней. И я маме говорю: «Мама, я, наверное, жива останусь». А она мне: «Ой, доченька, мучиться будешь всю жизнь». Как упала — не помню, меня мертвые к стене прижали. Засыпать землей нас не стали, было холодно, трупы не разлагались. Трое суток я там пробыла, дождь холодный прошел, потом снег, опять дождь, потом мороз ударил. Я ночью выбралась, рубашка нижняя в крови задубела, как жесть. Расстреливали в нижнем белье. Вылезла — кругом снег. Я побрела в Мазанку, в село, постучалась, попросила хлеба и воды. Не открыли, иди, говорят, из-за тебя и нас возьмут. Я в другую хату, и там не пустили. Когда я уходила, меня догнал ребенок, мальчик, протянул кусок хлеба и воду. В чьем-то дворе висела замерзшая юбка и мужская рубаха, я сняла… Грешная я, грешная, что украла… Пошла в поле, в стогу соломы отогрела и мокрое на себя надела».

Разговор со старушкой шел по слогам, по буквам, она не слышит, следит за губами, отвечает с одышкой, невпопад.

Почему мы знаем так мало об этих людях, почему не стремимся узнать? Потому, что они не герои, а жертвы? Но из 20 миллионов погибших половина — мирные жители и военнопленные. Почему же мы должны знать только одну половину войны и помнить только половину павших. И разве не обязаны мы знать фашизм с его геноцидом доподлинно, от истоков и до последствий, которые скажутся, может быть, еще не на одном поколении.

Когда на поле гибнет солдат, жизнь продолжается — в его детях. Когда на корню истребляется семья — обрывается род, навсегда и бесследно. Что может быть трагичнее.

…А ведь здесь лежат не только жертвы.

Главврач Крымской психиатрической больницы, профессор Балабан был так популярен, что больницу в народе прозвали Балабановка. В свое время он получил образование в Германии, женился там на немке и вернулся затем в Симферополь. Немка была непростая, знатного рода.

Когда фронт приближался, город эвакуировался, она сказала мужу: — Немцы — не звери.

Из Германии они оба уехали в 1919 году, откуда ей было знать о Гитлере.

Профессора не трогали, видимо, благодаря жене.

В больнице оставалось около девятисот больных. Балабан знал их судьбу: немцы и своих-то душевнобольных не щадили, боролись за чистоту расы. Больше половины своих подопечных профессор сумел выписать и передать родным. Остальных не успел.

Видимо, в тот день была ясная, сухая погода: между рвом и городом курсировала душегубка. Она подошла и остановилась у больничных ворот. Жену Балабана, конечно, не трогали, но она вместе с мужем вышла из больничных ворот. Входя в адскую машину, они успели принять яд.

Они сами распорядились своей судьбой. Не умерли — погибли.

Этот обелиск не всем им вместе, безымянным, а каждому в отдельности. Той же старушке Гурджи, например, хотя и спаслась она так невероятно. Она живет теперь в сыром потрескавшемся домишке, через который стекают с горы все дожди и снега. Рядом с ней стоит сухой домик, он долго даже пустовал, но старушке отказали в обмене, и, в общем, правильно: там прописана была, а совсем недавно вернулась девица, отбывавшая срок в колонии за воровство. Я невольно сравниваю с ней несчастную Гурджи, ее самый большой в жизни грех, когда она зимой вылезла из могилы: «Грешная я, грешная…».

Вы понимаете, если она останется доживать остаток дней в сырой развалюхе, что будет означать тогда обелиск.

*   *   *

Вечная тема — жертва и палачи. В этой конкретной жизненной драме к палачам я отношу и тех, кто стоял в оцеплении, кто был наводчиком. Среди них были и те, кто вырос на нашей земле.

С окончанием войны драма не закончилась. Возвращались отцы, мужья, сыновья и шли по следам гибели родных. В семьях полицаев они находили дорогие сердцу семейные реликвии.

Собственно, и на могильные драгоценности в противотанковом рву мародеров безошибочно навел полицай. Он стоял когда-то в оцеплении, отбыл срок и теперь, столько лет спустя, опять вернулся к своим жертвам.

Возмездие палачам, воздаяние мародерам — в одной цепи.

Первые группы судили за надругательство над могилами. Срок по статье вышел небольшой. После массовых возмущений догадались судить (повторно) за нарушение правил о валютных операциях. То есть за незаконную, в обход государства, продажу золота.

Видимо, надругательство над могилами само по себе настолько чудовищно, что законодатели в свое время исходили лишь из теоретических предпосылок. Это хорошо, что другая статья подошла. А если бы преступники не продавали, а сами, скажем, носили золотые кольца и браслеты…

Один из скупочных магазинов — «Янтарь» — был поблизости, в Симферополе. Товаровед-скупщик Г. Гуйда принимала все, в том числе и золотые коронки, в которых еще сохранился, накрепко застыл старый, омертвевший, полувековой давности цемент. Принимала без документов, через подставных лиц. Ее судили, приговорили, но…

Не поверите, ее тут же, со скамьи подсудимых, отпустили по амнистии: в связи с 40-летием Победы.

Худшей, горшей памяти нет.

*   *   *

Стоит обелиск — пока мертвый, не оживший. Как бы отдельно от павших.

Еще не поздно, пока не поздно, нужно поднять на свет имена, факты, события. Собрать воспоминания тех, кто видел, помнит, знает. Все, что будет воскрешено, должно занять место на стендах и в запаснике музея. Воспоминания могут лечь в книгу, которая поможет людям быть людьми.

Если обелиск оживет, может статься, отпадет надобность и в охранном посту ГАИ.

Помните работников Крымского драмтеатра — подпольщиков, которых после войны извлекли из колодца? В память о них на стене театра висит мемориальная доска. Не знаю, много ли стоила бы она сама по себе. Но театр еще создал спектакль о своих павших товарищах. Недавно, в день открытия очередного театрального сезона, возле театра состоялся общегородской митинг. Он начался с торжественной переклички актеров. Были названы и имена павших.

Перекличка — это преемственность, это бессмертие.

У каждого поколения своя ответственность и среди всех обязанностей одна общая — помнить все, что было до нас.

Если мы не сбережем эту память, если не мы — то кто же…

Розовое солнце садится за розовые облака, освещая розовым светом «Поле памяти». Этот обелиск — каждому из них, у каждого был свой характер, своя жизнь, и у каждого, даже самого маленького, было имя.

г. Симферополь

1987 г.

Последушки