Медвежий угол (1970)

Там, где сейчас стоит город нефтехимиков Кириши, еще в 1960 году было большое поле, тракторы и бульдозеры бороздили рыхлую, кочковатую землю. Город вырос — ни одного деревянного дома, да что там деревянного, стоят восьми-девятиэтажные красавцы.

Здесь, в самом центре Киришей, в своей новой квартире бульдозерист Васильев избивал маленького сына. Васильев отбывал наказание на Крайнем Севере, потом в Сибири, а потом, подавшись сюда, привез с собой свою собственную, дремучую, как тайга, мораль. И оборудовал в самом центре нового сверкающего города свой медвежий угол, обставил его телевизором, стереофоническим приемником, современной мебелью.

— Бью сына, ну и что? — степенно спрашивал он.— Сын-то мой.

Васильев — мужчина и высоченный, и кряжистый. Однажды, когда жил еще в рабочем общежитии, парни — соседи по комнате — за какую-то обиду решили рассчитаться с ним. Вечером пришел он с работы, и они впятером кинулись на него. Он их всех избил, а потом за дверь вышвырнул. Те пошли в милицию жаловаться.

Этими же пудовыми кулаками он бил и детей своих. Одному из них, Коле — девять лет, старшему, Сереже — десять.

7 декабря Сергей прихватил с собой единственный документ — школьный дневник и без копейки денег отправился на вокзал. Сел в рабочий поезд. Сережа помнил, что везли его в Кириши этой дорогой, и сейчас думал добраться до станции Тальцы Новгородской области к бабушке своей Лукерье, а там — дальше, к матери в Сибирь. В Тюмень.

К девяти-десяти годам детей еще переводят за руку через дорогу, а Сережа один поехал в Сибирь. Под колесами бежала назад, к Киришам стылая, неуютная земля. Когда за окном, окутанным паровозным дымом, показалась маленькая, как будка стрелочника, станция Тальцы, Сережа вышел. Бабушки Лукерьи дома не оказалось — уехала в Ленинград. Сережа беспомощно ткнулся в закрытую дверь, потом пошел бродить по замороженному, застывшему в снегу поселку. Зашел в магазин.

Женщины обратили внимание на малыша. Поинтересовались: чей ты, откуда? Он заплакал:

— К маме в Сибирь еду.— и стал рассказывать сразу всем: — Я уже пять раз убегал. Но как проголодаюсь, домой прихожу. Один раз три дня терпел. Пришел, а отец с нашей тетей пластинки играют. Увидели меня — засмеялись: «А мы в милицию и не заявляли». Потом бить стал.

Женщины поохали, повздыхали, поплакали даже. Кто-то дал Сереже булку, кто-то помазал ее вареньем, стали собирать ему деньги на дорогу. Собрали что-то рублей около двенадцати, но потом решили — все равно не доберется до матери. Надо отправлять его обратно. Сережа задрожал.

— Не поеду, меня папка убьет.

К ночи он отправился на станцию. Женщины принесли ему поесть — вечером, утром. Раза два-три пытался уехать, но ни на один поезд его не взяли. Тогда он сел за стол дежурного и стал писать письмо:

«Дорогая мама прошу приедь замной Меня здесь бьют палками, кострюлями и шлангами чем попало вруки. Дорогая мама если ты мне мать то прошу приедь замной. Если мама прийдет письмо то если не приеду через 3 дня. Едь за мной я буду в Маске. Я уеду 9 Декабря в 12 часов. Я сечас в Тальцах на станции. Сегодня я уеду в 12 часов на Масковском поезди. Я поеду без Коли мама передай Люсе и Эли что я добюсь к тебе. И знай что я Элю и Люсю бабушку и тебя люблю. Дорогая мама жди я приеду. Тасвиданье дорогая мама и Эля, Люся, бабатаня и бабушка».

Письмо запечатал и попросил работников станции:

— Тетеньки, вы отправьте это письмо маме. Обязательно.

Председатель исполкома Талецкого сельского Совета Иван Арсентьевич Артемьев, узнав обо всей этой истории, позвонил в Кириши, в милицию. Милиция сообщила о Сереже отцу. Тот сказал:

— Я его не прогонял. Сам уехал, сам и вернется.

Два дня в Тальцах встречали все поезда со стороны Киришей. Но так никого и не дождались. И тогда печник с Хвойной, возвращавшийся домой, взял парня с собой. По пути: «У нас хоть милиция есть, сдам его».— сказал он.

А председатель сельсовета отправил Сережино письмо в «Известия». И добавил к нему еще свое. Как же так можно? — спрашивал он, имея в виду не только отца ребенка.

*   *   *

Теперь уже словно спохватившись, школа пеняет на милицию, которая после побегов Сережи возвращала ребенка к отцу, возвращала слепо, как почтовую посылку. Милиция же винит учителей: зачем сообщали отцу о двойках (?).

Попробуем разобраться, случай тут особый, сложный.

Самого Васильева в детстве били нещадно. Однажды, например, обходила мать огород, ткнула пальцем в сухую землю — не полит один кочан капусты. И она избила сына тяжелым коромыслом. Била она всех шестерых детей своих. С тех детских пор Васильев усвоил: бить детей можно, даже нужно.

…Я ехал в Кириши под субботу: приеду, думаю, как раз, застану Васильева пьяным, застану на взлете его жестокой откровенности. А он открыл дверь спокойный и трезвый. Не пьет. Ни по субботам, ни по воскресеньям, ни в получку, ни в праздники (пьет только раза два-три в год, по настроению). И детей своих бьет трезвым, степенно и деловито, так же, как ест, работает, включает телевизор по вечерам.

— Это вы из-за такой ерунды приехали? — спросил он. — Когда я в редакцию жаловался, что разряд мне понизили, так никто не явился. А тут из-за ерунды… Мои ведь дети-то.

И чтобы окончательно сломить, меня, добавил:

— А вас что — не били в детстве?

Этот вопрос он задает всем: начальнику милиции, инспекторам детской комнаты, школьным учителям, следователю прокуратуры. И когда ему говорят «нет», он упрямо и искренне не верит. И сокрушить это неверие нельзя.

— А за что бил? За разное. Вот они три ручки сломали. А каждая по рубль шестьдесят. Тетрадей школьных испортили на рубль восемьдесят… И за двойки и за тройки тоже бил, хотел, чтобы грамотными были. Надо же воспитывать?!

Ну, что можно было отвечать Васильеву? Он был искренен.

— А вы думаете, мне-то сейчас легко? — говорил Васильев. — Мы с женой, когда разошлись, дети у нее в Тюмени остались. В конце лета прошлого года она их обоих мне привезла, оставила прямо на работе у меня и укатила. Несколько дней назад снова приехала — следователь ее пригласил, забрала детей обратно в Тюмень. Меня на эти три дня, пока она здесь была, в КПЗ посадили, чтобы я ее и детей не побил. Как отсидел, вернулся, дома — пусто. Никого нет, и детей нет. Я взял водки. Напился…

— …Но если бы мне их снова вернули, детей моих, — закончил он, — я бы лупил их так же…

Когда Коля и Сережа первый раз пришли в милицию (они так и пришли, взявшись за руки) и стали говорить, что отец бьет их, Васильева вызвали. Тут выяснилось, что мать оставила детей полуголодными и полураздетыми. Отец их откармливал, по две смены работал, чтобы одеть и обуть их. Первое время ходил даже в школу, чтобы узнать, как там они учатся. Ну, и бил при этом…

В милиции с ним поговорили серьезно, и Васильев на время притих. Потом снова за свое.

Все непролазные потемки души Васильева мы выделяем в подробностях не для того, чтобы подчеркнуть: вот ведь как еще бывает в жизни. А для того, чтобы показать, насколько же был чужероден Васильев, насколько нужно было остановить его. И не то беда, что такой Васильев объявился, а то, что терпели его.

Живые люди окружали его со всех сторон. И государственные учреждения, призванные оберегать покой и добро каждого, а детей прежде всего, были рядом в десятках метров от его фешенебельной берлоги. Поскольку не заметить его было нельзя, люди знали обо всем и даже вмешивались. Но слишком уж робко…

Дело в том, что и в школе, и в милиции привыкли иметь дело с явлениями типичными. В школе за пятерку хвалят, за двойку корят, а из-за двух двоек могут устроить целый переполох, родителей вызвать и им по первое число выдать. А тут случай настолько редкий по своей дикости, что не нашли в школе лучшего выхода, как завести для Коли Васильева отдельные тетради, которые он домой не носил, хранил двойки в классе.

В милиции тоже привыкли иметь дело с безобразиями типичными. Если бьет кто кого, то не иначе из хулиганских побуждений или по пьяному делу. И застань милиция Васильева хоть раз пьяным, не сдобровать бы ему. Но тут… И милиция вместо того, чтобы схватить преступника за руку, читает ему педагогические нотации.

И даже прокуратура, когда дошло до нее не очень энергично взялась было за дело. После того как Сережу привез тогда из Хвойной милиционер, начальник милиции предложил возбудить уголовное дело. За истязание. По этой статье Уголовного кодекса решили судить Васильева. И хоть статья 113-я УК РСФСР прямо говорит: «Систематическое нанесение побоев» наказуемо, следователи Киришской прокуратуры, возбудив уголовное дело против Васильева, не то чтобы растерялись, а вроде бы удивились собственной решимости.

— Понимаете,— говорила следователь Татьяна Михайловна Малюковская,— сколько я работаю, на моей памяти не было подобных дел. Больно уж редкая статья.

Случай редкий, нетипичный. Но разве беда маленьких Васильевых от этого становится меньше? И можно ли вообще мерить обычной мерой человеческое горе: типично — нетипично. Несчастье есть несчастье, и спешить к нему надо одинаково: одно ли оно или тысяча их. Мы каждого взрослого стараемся, не дать в обиду, а тут калечили на корню, уродовали будущего взрослого.

Сыграла свою роль и ветхая, но еще не износившаяся, к сожалению, психология. Ведь знали же обо всем сослуживцы Васильева. Но он у себя на работе слыл мужчиной степенным, самостоятельным. Ну а детей побить — кому не приходится.

Действительно, само по себе битье детей, пусть не в такой жестокой степени, встречается. Я пролистал последнюю недельную почту «Известий»: встречается, встречается… Но что еще хуже: довольно крепок еще и обывательский взгляд, оправдывающий — «мой ребенок, что хочу, то и делаю». Как будто дети — личная собственность, как, например, ботинки, которые разонравились вдруг или поизносились и с ними уже можно сделать что угодно: мои. И вот что странно: вырвет, скажем, кто-то для себя неповторимую страницу из книги, мы считаем — вандализм, преступление, хотя оно даже уголовно и ненаказуемо. А вот вступиться за чужого ребенка, когда преступление уже налицо, тут даже добрый человек дальше сочувствия часто не идет. Словно забывает человек, что доброта должна быть активной, поистине гражданской. И здесь не должно быть ни часа промедления!

*   *   *

Из Киришей я отправился в Ленинград, в судебно-медицинскую экспертизу, чтобы познакомиться там с уголовным делом. Уезжал с тяжелым чувством. Сережа Васильев еще не знает, как пишется слово «Москва», делает в нем две ошибки (помните его письмо к матери: «я буду в Маске»…), но уже знает другое.

— Папа получает 180 рублей, а мама — 60,— объяснял он в милиции — И мама еще должна платить ему алименты за нас — 19 рублей? Ну, вы сами подумайте, как ей жить?

Это отец и мать посвятили малышей во все свои жизненные расчеты и просчеты, по их вине могут не зарубцеваться шрамы — не те, что снаружи, на теле, а те, что внутри. Это они, и мать и отец, виноваты в том, что еще по сути дела не начавшие жить дети испытали то, что иному не увидеть за всю взрослую жизнь.

Сейчас детям у матери лучше, чем у отца. Но хорошо ли? И еще думаю о Васильеве. Что-то бродит сейчас в его дремучей, непробудившейся душе?

Уже в Ленинграде в судебно-медицинской экспертизе я в дверях лицом к лицу столкнулся с Васильевым. Он шел, опустив голову.

— Пусть судят. Мне только в тюрьме за это стыдно сидеть. Перед другими стыдно. Другие крали, убивали. А я за что? За собственных детей…

…Так ничего и не понял.

Кириши — Тальцы — Ленинград

1970 г.