Прапамять
«Странно стариться, очень странно, Недоступно то, что желанно. Но зато бесплотное весомо — Мысль, любовь и дальний отзвук грома». Д. Самойлов.
Так что же я все-таки помню? Почти ничего. Ехали откуда-то с севера. Ехали куда-то на юг. И на пути была станция — Ленинград. В сорок шестом это было. Или в сорок седьмом? Помню огромные, во всю витрину, бублики. Не настоящие, конечно. И я возле них — растерянный.
Те два дня жили мы на Старо-Невском у Малышевых. Они нам дальние родственники. Помню бесконечный темный коридор, дверей — не сосчитать. Соседку помню. Молодая. Черненькая. Кажется, учительница. Такая красивая, что я боялся на нее смотреть. Особенно стыдился встретить ее в коридоре: мне казалось, сейчас откроется какая-нибудь из бесконечных дверей, оттуда высунется рыжий ушастик, крикнет мне: «пОмОр» и высунет длинный язык. И тогда она будет смотреть на мои валенки.
Однажды все наши куда-то ушли, ключа на месте не оказалось, она повела меня к себе: «Дочка, встречай гостя, ухаживай». Откуда-то из угла появилась крохотная девочка: топ-топ-топ-топ — она протянула мне кукольную ручонку, коснулась моих рукавиц, которые я не успел снять, и повела в комнату. Топ-топ-топ — кукла подошла к маленькой голубенькой скамейке и потащила ее ко мне. Соседка улыбнулась: «Садитесь, молодой человек». Топ-топ-топ-топ — включила на всю громкость радио и уселась рядышком.
Наверное, мне надо было как-то развлечь ее.
Она была такая игрушечная, что хотелось ее потрогать. Но, так и не сняв рукавиц, я спрятал руки под колени, а ноги — под стул. И за все время не сказал ни слова. ПОмОр.
До сих пор Ленинград остался для меня самым большим городом в мире. И когда я приезжаю туда, теряюсь.
Вот и все. И ничего больше о тех двух транзитных днях не помню. А может, я запомнил как раз очень много? Может, я запомнил главное в моей жизни?
* * *
Недавно совсем приехала в Москву Валя Малышева. Тетя Клава умерла, дядя Саша умер, она одна осталась. Это для меня — тетя Клава и дядя Саша, а для нее — мама и папа.
Дядя Саша умирал долго и беспокойно. Он еще вполне хорошо двигался, но часто забывался, терял память и плутал по незнакомым улицам и переулкам. Иногда пропадал по два-три дня, и его приводила милиция. Дядя Саша часто и много плакал. Это продолжалось года три или четыре.
Теперь Валя одна в комнате. И весь длинный коридор полупустой.
— Многие в кооператив вступили.
Мы уже попрощались, когда я спросил:
— А соседка ваша, ну… такая?
— Да-да, южного типа? Точно, учительница. Запомнил ведь, надо же… Лесной человек — интеллигентных людей до сих пор, небось, боишься. Тоже переехала. С мужем. В трехкомнатную.
— Да, вот еще…
Я вдруг усмехнулся: спрашивать, нет ли.
— Девочка у нее была… помнишь — крохотная?..
— А-а-а-а! — Валя расплылась. — Леночка-то? Э-эх, ты. Упустил невесту. Упустил, выросла давно. Балетное училище окончила. В Кировском сейчас. На главных ролях — вот тебе! В фильме снялась. Красавица! В мать. Помню, прибежит к нам, платьице коротюленькое — вот такое, трусишки беленькие видны. Отец мой прищурится: не длинновато ли платье-то? А она ему — реверанс с полупоклоном: нет, говорит, не длинновато. И так это, знаешь, попку выставит.
— Сколько ей лет-то уже было?
— Десять. А ты думал?
— Семнадцать.
— Дурак ты.
— Значит, говоришь, замуж вышла?
— Вышла!
— За кого же?
— Инженер какой-то. Мать с отцом его не любят, в комнате курить не разрешают. Я заеду иногда, мне, кивают, кури, а ему, моргают в его сторону, нельзя.
— Да, дела. Реверанс, значит. С полупоклоном. Ну ладно…
— Ну ладно.
— А симпатичная?
— Говорю же, очень. Не чета твоей-то.
— Какой это — моей?
— Да днем-то у тебя сидела.
— А-а. Эт-так…
Сколько мы с ней проболтали? Минут десять? Может быть, их надо добавить к тем двум детским дням? А может быть, это все уже отдельно?
* * *
А может быть, я зря приехал в Ленинград? Я чего-то боюсь. Иду какими-то переулками, натыкаюсь на тупики, это потому, наверное, что Ленинград для меня по-прежнему велик. И я все время помню: мне надо позвонить. Темно, хотя сейчас, кажется, должен быть день. А может быть, это белые ночи? Какая-то комната с телефоном — и я в ней. Это, наверное, гостиница, и я тут живу. А фамилию-то я и забыл. Помню: Лена. А фамилия, фамилия… Вот если бы мне назвали всех, кто там танцует, я бы ее сразу вспомнил.
Набираю телефон театра лихорадочно, но перед последней цифрой останавливаюсь: чего-то очень боюсь. Надо вот что, надо говорить сдержанно, сухо, вроде как по служебному делу.
Я повернул последнюю цифру. Вместо гудков — звуки рояля. Потом девичий голос — тихо:
— Да…
— Вы. Не могли бы. Зачитать. Мне. Список. Сотрудников. Вашего. Учреждения.
— Хотите, я буду играть для вас на рояле?
Но я же — по делу…
— Вынемоглибызачитатьмнесписоксотрудниковвашегоучреждения?
Она улыбнулась, я это почувствовал.
— Хотите, я буду играть на рояле — для вас?
— Да, конечно.
— А вы будете слушать?
— Да…
Звуки полились полуцерковные.
— Вам в самом деле понравилось? — спросила она через несколько минут.
— Конечно же.
— Приходите к нам в театр, вы найдете здесь все, что вам нужно.
Она подчеркнула — «все»: все, что мне нужно.
И опять белая ночь среди дня. И я бегу. А в театре долго плутаю в полутьме и полусвете, высоко под потолком погашены все юпитеры, а свет появляется неожиданно, непонятно откуда и так же неожиданно исчезает. И я плутаю в полутьме и полусвете. Дверей — множество, а выбрать нужно одну. Стучусь. Медленно, как в замке, открывается тяжелая дверь, и выходит… балерина! Белое атласное платье с воланами. Я боюсь смотреть на нее. Она делает легкий реверанс с полупоклоном:
— Добрый вам день.
Неожиданно для себя я церемонно кланяюсь:
— День вам добрый.
В таинственном полумраке от нее исходит светлая танцующая тень, что-то вроде старого медленного вальса. Наверное, где-то над ней, над ней одной, тихо кружит слабое незаходящее солнце.
Она смотрит на меня, я отвожу глаза.
— Извините, видите ли… я забыл фамилию.
— Вы Глеб?
Я вздрагиваю:
— Да. Но откуда вы меня знаете?
— А я — Лена.
— И я вас нашел?
— И вы меня нашли.
— Простите, это вы играли на рояле?
— Для вас.
— А до нашего телефонного разговора? Когда — вместо гудков?
— Я ждала тебя и играла. Я ждала тебя.
Ждала. А где же все это время был я? Почему все эти годы, всю жизнь был без нее? Сказать ли, как я виноват перед ней? В том, что я не развлекал, не забавлял ее, когда она сидела рядом со мной на маленькой голубой скамейке. Ведь она же первая протянула мне руку, такая маленькая, и мне — руку. А я не понял, и уже влюбился когда-то давно — не в нее, и берег себя потом — не для нее, и перестал беречься — без нее. А она все это время — была, была. Я хотел объяснить ей, что когда-то давно, в первый раз, не я обманул — меня обманули. Но вместо этого сказал:
— Прости ты меня.
Она подошла совсем близко:
— Ничего. Ты не виноват.
А может быть, никогда и не было той годовалой девочки и меня — рядом? То крохотное ручное существо было ближе к природе, листьям и траве, чем к людям! Она тогда, наверное, привиделась мне, а правда лишь то, что мы сейчас впервые вместе. Очень незаметно, тихо Лена берет меня под руку, и мы плывем. Мы ступаем по чему-то мягкому, как олений мох, и дышится глубоко и счастливо.
— А я думал, что уже все. Что никогда ничего больше не будет.
— Ну что ты, Глебушка, успокойся. Ты ни в чем не виноват.
Она касается меня легкой рукой. Это блаженство, наверное, назначено было на всю жизнь, от рождения и до конца, маленькими дозами, а выпало разом, с глубоким запозданием, и я ослабел от него. Никогда и ничего мне уже больше не надо, просто вот так вот плыть, плыть. Но я слабею, и где-то на дне уже шевельнулась тревога: если все так счастливо и прекрасно, значит, это ненадолго.
— Что ты, Глебушка? — шепчет она. — Это навсегда.
Значит, бывает и навсегда? Почему же тогда никто об этом не знает?
Мы плывем, и тревога нарастает.
— Пойдем сейчас к нам. Хочешь? Удобно, удобно.
У зеркальной стены я вижу: воздушные, бесплотно-юные балерины. А в центре зала — главный режиссер, а может быть, главный балетмейстер. Кто-то главный.
— Пожалуйста, пожалуйста, — приглашает нас главный. — Мы очень рады вас видеть. Вы ведь по линии Министерства культуры? Да-да-да.
Лихорадочно соображаю: надо подать себя, мне повезло, и другого такого случая никогда не будет.
— А за границей вы бывали? — спрашиваю с ленивой озабоченностью. — Если не бывали, то, пожалуй, я смогу помочь, если будет у меня время и желание этим заниматься. — Девочки шепчутся, покачивая белыми крыльями.
— Спасибо. Были. Спасибо, спасибо.
— Где? — спрашиваю я устало.
— Ну, на островах Взаимности, например.
— Что вы говорите! — без всякого удивления отвечаю я. — А как же мы с вами разминулись? Ах, вы — в прошлом году, а я — в позапрошлом.
— Девочки, девочки, — это он уже балеринам, — наш гость тоже был на островах… На целый год раньше нас.
— И сколько же дней вы там были? — это я — режиссеру.
— Шестнадцать.
— А я, — тут я выдерживаю паузу, — семнадцать.
— Что вы говорите! Девочки, вы слышите, на целый день больше, чем мы.
Я слышу шелест крыльев. Все с обожанием смотрят на меня. Лена тоже, и я начинаю говорить, говорить, говорить… О том, что бог создал вначале остров Взаимности, где есть море, солнце и дневные звезды, а уже потом, по его образу и подобию создал рай. Я упиваюсь, исхожу словами. И я чувствую, что имею право так долго говорить, потому что я был там больше их на целый день.
Как-то вдруг, совсем неожиданно мы с Леной снова оказываемся вдвоем. Звонит телефон, и я слышу в трубке озабоченный знакомый голос главного режиссера:
— Извините, пожалуйста. Пожалуйста, извините. По какому все-таки поводу вы нас навестили? Какая-нибудь жалоба?
— Нет-нет, — отвечаю я, — не волнуйтесь. Продолжайте работать.
Режиссер облегченно вздохнул и, не прощаясь, повесил трубку. И я с ужасом вижу, что Лены в огромной комнате больше нет. Где она? Куда ушла? Почему исчезла? Но ведь я же теперь знаю, где она работает, я ее все равно найду. Я найду ее.
— Ле-на-а!!
Все плывет. Дневной свет гаснет, надвигаются сумерки, и высоко под потолком исчезает крик: «Лена, где ты?» Там же, под потолком, красновато тлеют юпитеры. Света от них нет, и в комнате темно. «Я же тебя все равно найду!» Стены и потолок отодвигаются и исчезают в темноте, и я стою на полу, как на плоту: со всех темных сторон открыт, и меня покачивает.
— Ну вот, опять туалет засорился, и из ванны течет! — Чей же это раздраженный голос из глубины? — Сколько можно мучиться! Опять слесарей вызывать.
А где же Лена? Зачем скрылась, я ведь ее все равно найду. А при чем тут слесари? Ах, да они, кажется, вчера приходили.
— Ты вставать будешь или нет? Всю жизнь проспишь.
Это говорят мне. Голос матери. Открываю чуть-чуть один глаз. «Где я? Сколько мне лет? С кем я? Один? Не может быть, была же Лена». Снова закрываю глаза, зарываюсь в подушку, но опять вспоминаю, что вчера приезжали слесари.
— Мне на работу пора, проспишь — завтрак сам будешь разогревать. Слышишь?
— Слышу, — отвечаю с закрытыми глазами. — Дай доспать, дай доспать… Понимаешь… М-м… Помнишь после войны соседскую девочку в Ленинграде? Леночку, малышку?
— Чего ты вдруг? Я и то плохо помню, а ты вообще их семью не знал.
В самом деле, с чего вдруг началось это наваждение? Я еще не совсем проснулся. Ах да.
— Да, Валя же Малышева здесь. Вчера два раза была, не застала тебя. Ну, мы с ней посидели, поболтали — так, ни о чем. И представляешь, Леночка эта мне приснилась. Взрослая. Она и я. Мы вдвоем, и я ее потерял. Обожди, не улыбайся. У меня таких чувств, как в этом сне, никогда не было, да таких и не бывает. Один то ли ученый, то ли философ сказал: это еще не известно, где человек — живет, а где — существует. Может, это и есть настоящая жизнь — во сне. А все остальное — суета.
Про сон и про жизнь я знаю все. Однажды приснилось: сижу на берегу, удочку забросил. На зорьке. И все утренние лесные и речные запахи — чувствую. Ни одной рыбешки нет, но ожидание такое острое. Проснулся и подумал — сколько лет зря прожил, потерял, ни разу рыбу не удил. Потом как-то, позже, в командировке, директор одного рыбного хозяйства решил сделать приятное, пригласил удить из водоема рыбопитомника. Зеркальный карп, амур… — руками лови, они за нашими крючками в очереди стояли. Директор эту рыбу в кучу сваливает — трепыхаются на жаре, задыхаются, серебряная чешуя в песке, в грязи. И мне кричит: «Тяни!» А я не могу: противно. Но тянул…
Дверь за матерью уже закрылась, сон оборван. Но я снова зарываюсь в подушку.
Однако этот запах из коммунального коридора… Я встаю очень тихо, чтобы окончательно не растрясти сон, шлепаю босиком к окну, забитому решеткой (это еще старые жильцы, до нас, забили: первый этаж, мало ли), и открываю форточку. Оттуда — зима, снег… Ложусь как раз между форточкой и дверью в коридор. Что мне доснится теперь?
Полудрема. Лену не нахожу. Кто-то незнакомый показывает мне ее фотокарточки: лицо чужое, я не узнаю ее, подурнела. Но я помню, что она должна быть красивой, поэтому по-прежнему не могу без нее. В этой дремоте я не против хотя бы такого полупродолжения сна. Ведь и это может исчезнуть.
Но я часто просыпаюсь. Наверное, потому, что невольно жду звонка: должны прийти слесари. Вчера они приезжали на большой крытой машине с надписью «Аварийная» и высыпали из нее, как десантники. Их было много. Я подсчитал — семеро. Все семеро вошли в комнату — молодые, с ног до головы грязные, в высоких сапогах. Двое возились в туалете и в ванной, пятеро стояли, смотрели на них. Потом все семеро вышли во двор, проверили колодец — не замусорен ли? Нет, хорошо. Потом через маленький полутемный коридор протянули с улицы большой металлический трос. Что-то отвинчивали, привинчивали. В коридор и даже в комнату хлынула грязная вода, ходить можно было действительно только в сапогах.
Потом они ушли, а один задержался в дверях.
— Ну, мы вам тут все сделали.
— Спасибо.
— Все хорошо, течь не будет.
— Спасибо.
Я прошел на кухню, распахнул окно. Когда возвращался, слесарь еще стоял у порога.
— Так мы вам прочистили.
— Спасибо-спасибо.
— Слушай, хозяин… На пивко не дашь?
Я протянул ему два рубля.
Через несколько секунд вернулся другой десантник с резиновой прокачкой в руках. Протопал в ванную, что-то качнул раза два, вышел, остановился возле меня и тихо сказал:
— Ну, хозяин, все у тебя будет в порядке.
— Спасибо.
— И течь больше не будет.
— Я знаю. Спасибо.
— Слушай, хозяин. Как там на пивко бы, а?
Интересно, сегодня эти же семеро приедут или другие?
* * *
Что-то со мной случилось. Уже несколько дней после сна я хожу блаженный. Кровь тепло разливается по жилам, дышится глубоко, широко. Странно, но я чувствую, что окреп физически, мышцы налились, как после хорошей нагрузки, я чувствую их упругость и силу. Вероятно, возрожденный для чувств мозг возродил ясную и сильную нервную систему, мышцы и так далее.
Я очень хочу еще раз увидеть этот сон, чтобы укрепить воскресшие вдруг силы. На каком же боку я спал тогда, на левом или на правом? Беспокойно ворочаюсь, вспоминаю. Он где-то рядом, этот сон, который оказался длиннее, чем ночь.
…Мне, наверное, надо просто сесть в поезд и ехать в Ленинград. Конечно, мне нужно срочно ехать сейчас в Ленинград.
Я спускаюсь в метро. До вокзала — рядом: «Белорусская», «Новослободская»… Что-то мне нехорошо, щемит. Что это — сердце?..
Никуда я не поеду. Просто выйду на платформу и посмотрю на поезд, который идет в Ленинград.
«Новослободская», «Проспект Мира». Значит, все эти годы там, глубоко в подкорке, что-то еще теплилось, как трава под снегом.
«Проспект Мира», «Комсомольская»… Сейчас вокзал… Я только взгляну на поезд и вернусь домой. А если случайно зайду в вагон, случайно не выйду где-нибудь по дороге — в Калинине или Малой Вишере, если совершенно случайно окажусь вдруг в Ленинграде… никого я искать не буду. Ведь все это уже было. Было.
— Хотите, я буду играть для вас на рояле?
* * *
Нет времени — остановиться, нет сил — вздохнуть.
Калинин, Бологое, Малая Вишера… Я расскажу ей про сон. Она посмотрит внимательно:
— Понимаю вас. Понимаю. Все знакомятся примитивно: девушка, я вас где-то видел. А вот вы мне — про сон. Оригинально.
Ах, как будет неудобно. Стыд-то какой. Как будто в длинном коридоре открывается одна из бесконечных дверей, высовывается рыжий ушастик, кричит мне: «пОмОр» и показывает длинный язык.
А рядом стоит красивая мама Лены и смотрит на мои залатанные валенки.
1980 г.