Писатель-пушкинист Арнольд Ильич Гессен двадцать два года прожил в прошлом веке. Он присутствовал при первом сеансе «синематографа» Люмьера, был свидетелем первого разговора А. С. Попова по первому построенному им радиоаппарату. Он сидел на студенческой скамье рядом с Александром Блоком и слушал лекции Дмитрия Ивановича Менделеева. Он встречался с Львом Толстым, Горьким, Чеховым, Буниным, Куприным, Леонидом Андреевым, Грином, Григоровичем, Маминым-Сибиряком… С Репиным, Суриковым, Поленовым, Стасовым. Пятьдесят раз слушал Шаляпина в роли Бориса Годунова.
Это — последнее интервью Арнольда Ильича: недавно его не стало. Наш разговор происходил за неделю до его кончины.
— Итак, Арнольд Ильич, в апреле вам…
— Всего-навсего 98 лет. А кстати, мы с вами когда впервые встретились? Ну да, девять лет назад. Я был тогда совсем молодым человеком! Мы встретились в Кремле, на сессии Верховного Совета СССР.
— Совершенно верно. Мы, журналисты, работали на сессии.
— Мы с вами некоторым образом коллеги. Я окончил Петербургский университет — два факультета, получил две специальности: микробиолога и юриста, но ни по одной из них дня не работал. Тянуло писать, и пошел я в газету «Россия», к Власу Дорошевичу. Сначала корректором, потом репортером.
— Что вы можете выделить особо в своей журналистской работе?
— 1905 год и 1917-й. В девятьсот пятом, как вы помните, царь издал манифест о четырех свободах — слова, совести, печати, собраний. Журналы стали появляться, как грибы после дождя: «Сигнал», «Бурелом», «Стрелы», «Пули», «Бомбы», «Пулемет»… Названия говорят сами за себя. На одной из страниц «Пулемета», например, был напечатан царский манифест и на нем — кровавая пятерня. Конечно, одного за другим редакторов арестовывали, журналы конфисковывали, но на их месте возникали новые издания. Мы с одним коллегой, журналистом Г. В. Аграновичем, стали редакторами-издателями «социал-сатирического» журнала «Пламя». Сатиру мы полагали одним из условий здоровья и жизнеспособности страны, а «Пламя» — понятно, что такое: красное пламя революции. После выхода первого номера появился в типографии господин и сказал, улыбаясь: «Я пришел арестовать ваше «Пламя». Первый номер конфисковали, нас, редакторов, оставили до суда на свободе под залог в несколько тысяч рублей, и мы успели выпустить еще два номера.
— А потом? Обошлось?
— Не совсем. Меня вызвал следователь по важнейшим делам — Обух-Вощатынский. Смотрю, на столе у него три номера нашего «Пламени». Начал он странно: «Хорошее вы дело, господа, задумали. И журнал издаете хороший. Удачные номера. Но, — продолжил он вкрадчиво, — к моему крайнему сожалению, здесь есть вещи, которые не умещаются в рамки некоторых статей ныне действующего уголовного уложения…» Короче — под суд. Спасло меня то, что среди присяжных заседателей оказался один мой давний знакомый. Только благодаря ему меня приговорили к заключению в крепости на две недели.
— И отбывали наказание?
— Да. Все, как положено. Но, к счастью, после этого журналистская судьба моя не оборвалась.
— Вы хотели сказать о 1917 годе…
— Да. То было потрясающее время! Я ведь прекрасно помню, как вели себя в последние дни и Гучков, и Милюков, и Керенский, эти живые покойники. Присутствовал при их речах и разговорах — и с трибун, и в кулуарах… Но я не об этом хочу сказать. После Февральской революции многие журналисты, так называемые «парламентские репортеры», работавшие, как и я, в Государственной думе, начали покидать Петроград — кто куда. Приходили ко мне прощаться, спрашивали, когда и куда отбываю. «Никогда и никуда»,— отвечал я. «Вы остаетесь в этом хаосе?!» — «Для меня это — Родина».
Пришли прощаться соседи, реакционная пара — писатель Мережковский с женой, поэтессой Зинаидой Гиппиус.
— Когда гибнет моя Россия, — сказала Гиппиус театрально, — я умираю…
— Я удираю… — ответила ей в тон жена моя Мария Яковлевна.
(Мария Яковлевна сидит с нами рядом и улыбается, вспоминая эту сцену).
— Но, кстати, не все думские журналисты бежали, и вот мы — Комитет думских журналистов, а я был членом его правления,— организовали информационную газету «Известия революционной недели». Первый номер выпустили в первый же день революции. Тираж — полмиллиона. И мы, и жены наши разбрасывали газеты из автомобилей на улицах и площадях революционного Петрограда. Причем бывало, что под обстрелом жандармов и полицейских, засевших на чердаках.
— Сколько же вы выпустили номеров?
— Десять. Из тех, что у меня сохранились, я три экземпляра подарил — Музею Ленина, Музею Революции и Библиотеке имени Ленина.
— А после — где и кем работали?
— Заведовал редакцией журнала «Новый мир», художественной редакцией Гослитиздата. В общем, редактировал.
— Среди читателей вы чрезвычайно популярны как пушкинист…
— Пушкин — моя любовь давняя. В 1900 году, в октябре, в Царскосельском лицее открывался памятник Пушкину. Влас Михайлович Дорошевич поручил мне написать отчет об открытии памятника. Съехалось туда множество интересных людей, приехал, кстати, старший сын Пушкина — Александр Александрович, 67-летний генерал-лейтенант. Я написал несколько страниц отчета, потом оставил всего 80 строк, но мне казалось, что это лучшие, единственно нужные слова и строки. А в столбце газетной хроники поместили три строки.
— Не сказать, что очень удачное начало…
— Просто в то время не уделялось внимания этому замечательному празднику русской культуры.
— Когда же, в таком случае, вы вернулись к пушкинской теме?
— Через 60 лет. Получил приглашение на встречу, посвященную годовщине гибели Пушкина. Она была в 1956 году, в Ленинграде, в квартире Пушкина, на набережной Мойки, 12. В гостиной, где поэт принимал гостей, зажгли свечи в старинных канделябрах… Все, как при поэте. Было тихо, торжественно. После этой встречи я следующие пять лет посвятил скрупулезному изучению жизни и творчества поэта.
— Вам было тогда…
— Семьдесят восемь.
— Решили писать?
— Нет, решил глубоко изучить Пушкина. Для себя. И потом даже, когда меня просили писать книги, я долго отказывался; считал, да и теперь считаю себя прежде всего журналистом, а не писателем. Так вот, пять лет изучал. Потом — дерзнул. В 1961 году вышла моя первая книга — «Набережная Мойки, 12». Мне шел тогда 84-й год. Через год я написал «Во глубине сибирских руд» — о женах декабристов. Еще через год вышла моя книга этюдов о Пушкине — «Все волновало нежный ум». Тогда мне шел 88-й.
— Издательство «Знание» наградило вас тогда премией и дипломом лауреата Всесоюзного конкурса научно-популярной литературы. И тогда же вас приняли в Союз писателей СССР?
— Все верно. Потом изданы были «Москва, я думал о тебе» — о последних десяти годах жизни Пушкина, «Рифма, звучная подруга» — второй том этюдов. Затем — «Жизнь поэта». Сейчас пишу большую, на 20 печатных листов, книгу «Минувшее проходит предо мною» — о своей жизни. Больше половины сделано.
Арнольд Ильич не сказал еще о пьесе. В 1974 году, в последний день прекрасной пушкинской поры — осени, он позвонил мне: «Приглашаю на мою премьеру в театр «Ромэн», на спектакль «Здравствуй, Пушкин» по пьесе, написанной вместе с И. Ром-Лебедевым».
Зашла речь о долголетии. Несколько лет назад Гессена приглашали на съезд геронтологов в Москве. Однако выступить ему там не пришлось. Почему? Арнольд Ильич досадливо махнул рукой, а его дочь Дина Арнольдовна объяснила: «Папа для ученых неважный экспонат: соленое — ест, жареное — ест, жирное — ест. На своих днях рождения обязательно рюмочку-другую хорошего вина выпьет».
— Вспомните, пожалуйста, для читателей «Недели» самое ваше сильное «пушкинское» впечатление.
— Это было в конце XIX века на собрании Географического общества, посвященном памяти Пржевальского. Среди присутствовавших была женщина 80 лет, Екатерина Ермолаевна. Разговорились о Пушкине, и она стала рассказывать о своих встречах с Александром Сергеевичем. Ей было девятнадцать, когда Пушкина убили. Встреча эта и сегодня кажется мне фантастической… Прощаясь, я потихоньку спросил Петра Петровича Семенова-Тян-Шанского — не менее знаменитого, чем Пржевальский, путешественника:
— Кто эта дама?
Мне тогда было двадцать, Петру Петровичу шел восьмой десяток. Он улыбнулся:
— Запомните, молодой человек, этот вечер. Дама эта — дочь Анны Петровны Керн. Вы только что поцеловали на прощание руку, которой касались Пушкин и Глинка…
…На рабочем столе Арнольда Ильича, как и прежде, лежит реликвия, один из источников его творческого вдохновения — кусочек знаменитой ели-шатра. Помните, у Пушкина:
Но там и я свой след оставил,
Там, ветру в дар, на темну ель
Повесил звонкую свирель…
Эта тригорская ель-шатер родилась в тот год, когда юный Пушкин уезжал в Царскосельский лицей. А в майский день 1965 года она закончила свою жизнь, и киносъемка запечатлела ее последние дни и минуты… Кусочек ели по-прежнему лежит на рабочем столе; рядом — гессеновские книги. И комната, как и прежде, насыщена ароматом Михайловских и тригорских рощ.
1976 г.
Последушки:
- Я помню чудное мгновенье (1971)
- Здравствуй, Пушкин (1973)
- И я свой след оставил (1976)