Здесь встречаются один раз в году. Назначают друг другу свидания, ждут. И не назначая — ждут, приходят, приезжают, прилетают, не сговариваясь, на удачу. Ждут и в срок — минуты, и бессрочно — десятилетия. Не просто ждут — ищут.
Феоктиста Николаевна Кульнева живет на свете давно, в этом году ей исполнится восемьдесят пять лет. Из них сорок она разыскивает сына. Каждый год 9 мая она приходит в сквер перед Большим театром, куда сходятся фронтовики. Встает всегда на одно место — по ту сторону зеленого, шумного сквера, которая ближе к театру, к колоннам, достает из старой хозяйственной сумки и вешает на грудь табличку: «Ищу сына… пропал в 1942 году в блокаду Ленинграда…»
40 лет! Цифра эта поражает каждого, кто останавливается возле, цифра — немой укор всякому здравому смыслу: надеяться и ждать — безумство.
Но ведь ищут не только живых. Может быть, еще можно узнать, как погиб он, как жил последние минуты. Может быть, еще не поздно узнать, где сын похоронен. И тогда, если дорога недалека и если врачи разрешат, и если найдется кто-то, кто проводит ее, она еще успеет на могилу сына.
Вокруг нее оживает воздух. Немолодой моряк, кудрявый и седой (такое странное сочетание), в тельняшке опустился перед ней на одно колено и преподнес ей цветы. И так, коленопреклоненный, целовал ей руку.
Чуть в стороне красные следопыты из Электростали, собравшись в кружок, обсуждают, как лучше преподнести букет Феоктисте Николаевне. Для седого моряка война — его личная память, для школьников из Электростали — история, им задают «войну» на дом, к следующему уроку.
* * *
Первые встречи в этом сквере много лет назад были самые шумные и трогательные. Ветви деревьев были сплошь унизаны объявлениями, записками, адресами. Везде обозначены свидания, сбывшиеся и несбывшиеся.
Сейчас фронтовиков заметно убавилось. Раньше они встречались друг с другом, сейчас — с теми, кто не воевал, кто приходит на них посмотреть. Как ни грустно, штатских одежд здесь уже больше, чем гимнастерок и кителей. Конечно, по-разному бывает.
Леонид Владимирович Соколин, помощник мастера одного из московских заводов, впервые появился здесь около десяти лет назад. Увидел, что делается, — пошел в парфюмерный магазин в здании гостиницы «Москва», в отделе заказов попросил картонную коробку. Когда объяснил, для чего, ему выбрали самый чистый и твердый лист, он попробовал писать на нем карандашом, ручкой — ничего не вышло. Купил тут же губную помаду и крупно написал: «43-я гвардейская Латышская Рижская стрелковая дивизия».
Тогда мы с ним и познакомились.
— Вы знаете, как шли,— рассказывал он,— болотами, окопов не было, у немцев всегда высотки, у нас — низины, потому что мы наступали, наша дивизия ни разу не отступила. Под Старой Руссой меня «похоронили», а я, вот видите, жив.
Как-то, несколько лет назад, к Леониду Владимировичу подошел молодой человек. «А я ведь вас помню»,— сказал он неожиданно Соколину. «Меня?».— «Нет, вашу дивизию».— «А вы откуда?» — «Из Наро-Фоминска». Леонид Владимирович оживился. «Да-да, мы этот город освобождали». — «Я тогда маленький совсем был, меня в подвале закрыли, я прятался, а вы меня открыли, накормили досыта…»
А однажды подошел к нему другой молодой человек. Приехал из Белоруссии. «Мой отец был хирургом в медсанбате, может, помните?» — «Как фамилия?» — «Кан». — «Ну как же, невысокого роста такой, помню».
Вот уже как: вместо отцов дети приходят.
Сходятся люди, расходятся, снова идут кругами по маленькому пятачку земли. А как увидят Кульневу — останавливаются словно вкопанные. Рядом не встают — чуть поодаль, и такие лица у всех, словно у Вечного огня стоят.
* * *
Как это случилось, когда? Томас родился в 1926 году. Имя дали в честь деда. Жили они под Москвой, а перед войной переехали в Ленинград: сестра позвала («Зачем поехала? Сына потерять?»)
Феоктиста Николаевна из всех привязанностей сына выделяет его любовь к животным, птицам. Он кормил бездомных голубей, подбирал бездомных кошек.
Добрый был Томас. И очень красивый. Темно-каштановые волосы, стройный, к шестнадцати годам так вытянулся.
Том ее и учился, и трудился на заводе, и еще работал в спецотряде — спасал ленинградцев из-под обломков разрушенных домов. Уходил в пять утра, возвращался иногда за полночь.
Из Ленинграда, из военно-медицинского госпиталя, в котором она работала, поехала в тыл, за Урал, сопровождать эшелон с эвакуированными. («Зачем поехала?» «Зачем?») Кто же знал. Оставила сына в надежных руках, у сестры была продовольственная карточка мужа — офицера. С сестрой, кстати, оставалась и дочь ее, на два года младше Томаса.
Вернуться в Ленинград уже не смогла, город был отрезан. Сестра умерла в блокаду, дочь ее эвакуировали, а Томас пропал. Исчез, как в воду канул, и никаких кругов.
Она ездила, ходила, писала всюду. В Ленинградском городском управлении трудовых резервов в конце сороковых годов ей сообщили, что ее сын вместе с ремесленным училищем № 32, в котором учился, был эвакуирован в Новосибирскую область. Из Новосибирска ей ответили, что 135 учащихся действительно прибыли к ним, но Кульнева среди них не было. Еще сообщили, что часть учащихся этого училища была направлена на Кавказ, а затем в Свердловскую область.
Она писала всюду. Потом купила большую карту Советского Союза и стала писать запросы с оплаченным ответом во все областные города страны, а чтобы не сбиться, ставила красные флажки там, откуда получала неутешительные ответы. После каждой зарплаты покупала огромные пачки конвертов с марками. Вся карта покрылась красными флажками.
В середине семидесятых годов она получила из Ленинграда книгу — «Дети города-героя». Там — вот подарок, вот счастье! — воспоминание о ее сыне, его портрет… Свидетели рассказывают в книге, как Томас после бомбежки спас мальчика. Четыре этажа рухнуло на первый, ребенка завалило. Никто из мужчин — бойцов аварийной команды не решился лезть в завал: одно неосторожное движение, и четыре этажа балок, кирпича, щебня раздавят и пострадавшего, и спасателя. Тут нужен был худенький и смелый подросток. Вызвался Томас. Три часа пробирался он к мальчику.
Спас. Домой вернулся под утро, ничего не сказал.
«За мужество и отвагу» председатель Фрунзенского райисполкома объявил ему благодарность. Томасу вручили золотые часы, которые он потом обменял на хлеб.
Феоктиста Николаевна поехала в Ленинград, стала обходить тех, кого спас Томас из-под обломков. Прошла по шести адресам. И никого из спасенных не оказалось в живых — умерли, погибли…
* * *
Встречая людей раз в год, даже со стороны наблюдая, видишь перемены — возраста, здоровья, семейной жизни. Тот же Соколин появился впервые — румянец, усы пышные, ходил по скверу бодро, без остановки. Потом, позже, время от времени присаживался на скамейку. Потом уже отдыхал на скамейке больше, чем ходил, глотал таблетки — (сердце!). Потом стал ходить под руку с дочерью-старшеклассницей. С той же Ольгой, уже студенткой. Потом опять без нее (вышла замуж, ждала ребенка).
Сейчас он ходит вместе с Владимиром Федоровичем Замычкиным, здесь познакомились, подружились. Замычкин с братом и сестрой в сорок первом имели на руках бронь, но все трое ушли на фронт добровольцами (только с третьего раза приняли у них заявления). Брат Саша два раза горел в танке, дошел до Берлина, а погиб сразу после войны. В Берлине «при исполнении служебных обязанностей».
А Владимиру Федоровичу повезло: его ранило в голову, в челюсть, в переносицу, в обе ноги… И он пролежал в госпитале больше семи месяцев, лег — еще шла война на западе, а выписался — уже на Дальнем Востоке было все кончено.
Когда я впервые увидел в сквере Замычкина, тоже что-то около десяти лет назад, он был не просто молод, он выглядел парнем, никак не верилось, что воевал — поджарый, черная, без единого седого волоска, шевелюра, с чубом, лихой вид. А сейчас здоровье стало сдавать. Нынешней весной разболелась нога, опухла, врач определил — отложение солей, он сказал: не может быть. Сделали снимок — осколок снаряда, шесть на четыре. А достать нельзя, около колена, место опасное.
И в переносице два осколка по булавочной головке носит и тоже удалить нельзя: возле глаза, нерв затронешь — лишишься зрения.
И чуть повыше виска еще один осколок сидит…
Вот сколько железа носит в себе с войны инженер-конструктор Владимир Федорович Замычкин.
* * *
В сквере у театра не существует званий и наград. Не это главное, здесь солдаты целуются с генералами. Здесь, собственно, все — солдаты не по званию, а по призванию. Здесь главное — встречи, главное — живы…
А подвиги — что ж, в ту пору постоянная, ежеминутная готовность к подвигу каждого — разве это не было всеобщим подвигом? А кому не выпало — все равно, без них — вторых, рядовых безвестных, не было бы и первых, легендарных.
«…Какая музыка была, какая музыка играла, когда и души, и тела война проклятая попрала…» А почему бы не посадить здесь, на площади, на один всего час духовой оркестр? Небольшой. Ведь что такое духовая музыка для фронтовиков — в июне сорок первого их провожали с ней на фронт, в мае, четыре года спустя, их встречали с ней на полустанках, в провинциальных городках и столицах. Звук трубы может все — пробудить, оживить старые воспоминания, остановить любое мгновение минувшего, звук трубы может остановить снегопад… Какое это наслаждение — старая музыка старого времени. В эти минуты не завидуешь ничему чужому — ни здоровью, ни юности, все твое — с тобой в эти высокие минуты.
Мало остается фронтовиков, мало. И сейчас, в эти минуты, они продолжают умирать где-нибудь в соседних домах, за тысячи километров. Когда-нибудь уйдет последний солдат воины, и с ним уйдет целое поколение. И война станет историей для всех, для всех — книжным воспоминанием. И мне кажется, что-то изменится в мире.
Недавно мы встретились с Замычкиным. Он сказал в раздумье:
— Мы с Соколиным договорились пятидесятилетие Победы вместе встречать. В девяносто пятом году к Большому театру в сквер придем! Полвека, а? Как думаете, доживем? Еще тринадцать лет…
Он улыбнулся и вдруг сморщился от боли, стал вытягивать ногу: там шевельнулся осколок, один из четырех.
* * *
Она видела его таким маленьким, меньше которого бывает только плод… Она помнит все его привычки, улыбку, поворот головы. Неужели ничего этого больше нет?
Мы и к естественной смерти, свидетелями которой становимся сами, привыкаем трудно. А тут — ни одного свидетеля гибели Томаса, ни одного документа о его смерти. Как будто после прямого попадания гигантская взрывная волна унесла все. Словно и не было человека вовсе.
Феоктисте Николаевне нагадала ее знакомая, что она встретит сына только в конце жизни. Она стесняется говорить об этом гадании, но разве не простительна старой матери эта слабость, когда других доказательств, что ее Томас жив, нет.
А в конце жизни — это когда? Она потому и живет так долго, что ждет.
В сквере у театра она стоит мало, быстро устает. Прячет табличку с объявлением и спешит домой. Там, дома, ждут ее… кошки. Она приваживает к себе бездомных кошек.
— А Томас добрый был,— снова вспоминает она.— Сладкое никогда один не съест, обязательно со мной поделится. А сильный!.. Худенький, а сильный. Спрячется за дверью, подкрадется сзади — и вверх меня как поднимет!
— Феоктиста Николаевна, а во сне…
— Часто вижу. Часто. Но все маленького, лет восьми-девяти. Недавно видела: сижу одна, жду, волнуюсь, пропал Томас, нет нигде. И вдруг дверца шкафа открывается, и он выходит. Маленький, улыбается: «Мама, я прятался!.. Я хотел тебя напугать…».
У Феоктисты Николаевны влажнеют глаза, дрожит подбородок, но она сдерживается, берет себя в руки. Помолчала, успокоилась.
— Вы знаете, он жив. Я — мать, и я это чувствую… Он ведь теперь уже взрослый, ему в этом году пятьдесят шесть лет исполняется. Уже и дети у него большие, если он, конечно, женат. Это очень хорошо, если женат.
1982 г.