Юрий Илларионович Моисеенко знал меня по «Известиям». Я ему, представляясь, фамилию назвал, а он мне — мое имя.
Но когда я стал расспрашивать его подробно о птицах и полевых цветах за арестантским вагонным окном, о том, какие звуки проникали в лагерь с воли, просил нарисовать нары в бараке и где была параша и вышки с часовыми, он посмотрел на меня внимательно:
— Извините, а вы не из КГБ?
Мне стало весело, и он неловко улыбнулся.
Как непоправимо загублена жизнь человека.
— Вы это не пишете, но сейчас опять права у КГБ расширяются… Еще все может повториться. И теперь таких, как я, сразу подбирать будут. Я не за себя даже — за детей… Все может повториться.
Разговору этому без малого 10 лет.
Была у Моисеенко мечта — получить высшее образование. Родители — крестьяне, мать умерла от голода. Белорусская глубинка; школа-семилетка находилась в 25 километрах, он «нанимал ночлег». 7 ноября и 1 мая в самотканой холщовой рубашке выходил на школьную сцену и звонко декламировал Безыменского: «Скажи мне, Партия, скажи мне, что ты ищешь? — И голос скорбный мне ответил: «Партбилет».
Его заметку прочли по Всесоюзному радио. Сельского мальчика пригласили в Москву на первый слет детских корреспондентов.
Юноша с отличием закончил московский педагогический техникум. Поступил в юридический институт, и здесь, на 2-м курсе, его арестовали. По доносу поэта, песни которого десятки лет распевала вся страна.
Из разговора с Моисеенко десятилетней давности:
— Прямо во время занятий вошел маленький человек с одутловатым лицом в кожаной куртке: «Идемте со мной». На Лубянке следователь Лазарь Исаакович Шустерман задавал вопросы и сам же писал ответы: клеветал на СССР, член контрреволюционной организации. Меня били по ушам и в затылок, было страшно. Шустерман вышел, остался Соколов, видно, недавно демобилизованный — он был в шинели. У Шустермана на столе четыре телефона, у Соколова — ни одного. И Соколов мне шепчет: «Терпи, ничего не подписывай». Я и не подписывал. И получил пять лет.
Лубянка. Бутырка. Владивостокский пересыльный лагерь. Отсюда, после сортировки, слабых и беспомощных отправляли в Мариинские лагеря, остальных — морем на Колыму. Около 14 тысяч заключенных ожидали участи: зона уголовников, женская зона, «китайская» (три тысячи рабочих и служащих КВЖД) и, наконец, — «контрики».
Здесь, в лагере, он оказался на нарах рядом с Осипом Мандельштамом. Такую странную фамилию — Мандельштам — услышал впервые.
* * *
Пересылка — место не самое жестокое, но гнилое, нужды в своей рабочей силе нет — сохранять некого и незачем.
— Не было воды, нас морили. Водяной мор хуже голода. Хуже рабства, в рабстве можно хоть что-то заработать.
Два раза в год — перед Первомаем и Октябрьскими праздниками — разрешалось написать домой.
— «День письма» — это был день терзаний. Вспомнил, как с Покрова трава покрывается инеем. В ночном уже не пасут лошадей. После этих писем только на второй день в себя приходили, как после безумия. …А мне перед отцом стыдно было, он так мной гордился — сын в Москве. А теперь я из лагеря у него что-нибудь покушать прошу.
Самым милостивым временем были вечера. Косо били яркие прожектора, лагерь озарялся, но все равно и при таком свете голову поднимешь — видно темное небо и звезды.
— Смотришь на небо — мир так велик… И как будто ты не заключенный. День прожит — жив, и еще есть надежда на завтра.
Как упоительны в России вечера. Если бы завтрашний день начинался не с утра, а прямо с вечера.
Но наступало утро.
Каждый день кого-то выносили — либо в маленькую больничку, либо в морг, что одно и то же, потому что никто не возвращался. Свирепствовал тиф. Ни уколов, ни лекарств. Переносили в морг и тех, кто еще дышал.
Морг находился в зоне уголовников. Туда накануне нового 1939 года уносил мертвого Мандельштама ленинградец Дмитрий Маторин. У поэта было четыре золотых зуба и его ждали два веселых уркача с клещами в руках.
— У уголовников во Владивостоке своя скупка была — магазин. Лагерная администрация все, конечно, знала.
Моисеенко дважды уносили в лагерную больницу, и оба раза он сумел вернуться.
Потом его должны были расстрелять. После владивостокской долгой пересылки он попал в Мариинские лагеря, оттуда — в Смоленскую тюрьму. Началась война, немцы стремительно наступали, заключенных не успевали эвакуировать — их просто расстреливали. Но Моисеенко неожиданно получил второй срок — 10 лет — за антисоветскую агитацию. Новый срок спас, его этапировали.
Дважды писал Моисеенко письма Сталину с просьбой отправить его на фронт.
А все же для победы кое-что сделал. Еще в первый срок он строил под Новосибирском военный авиазавод. А потом всю войну работал на заводе минометного вооружения в Томске. Работал и день, и ночь, приближал победу. Его продукция обходилась Родине бесплатно.
Отсюда, из Томска, он и вышел на свободу в 1947 году. Его провожал армянин-дашнак, который не выходил из лагерей больше двадцати лет.
— Он разумный был, французский знал, немецкий. И он сказал: куда напишут — туда не езжай. Поезжай в любое другое место. С тобой расправятся. И не проси руководящую и интеллигентную работу. Иди рабочим. Если и возьмут, то за нарушение паспортного режима. Через три года выйдешь как «бытовик» и свою 58-ю замажешь.
Моисеенко в очередной раз избежал смерти. После лагеря его направили в Закарпатье, где было очень сильно антисоветское движение. Моисеенко в той мясорубке замели бы сразу, третьего срока он не выдержал бы.
Вернулся на родину, в Могилевскую область. Хотимск, Осиповичи. Больше года искал работу — по специальности, учителем. В 1949 году Министерство просвещения БССР направило его именно в Могилевскую область. Но местный завоблоно поперек направления размашисто написал: «Вакантных мест т. Моисеенко нет». В Гомельской области сказали: «Места есть». Но удивились: «У вас самих на Могилевщине не хватает специалистов. Выйдите из кабинета, я позвоню». Когда Моисеенко снова вошел, женщина жестко ответила: «И у нас мест нет».
Он устроился плотником на мостопоезде, потом сторожем на автозавод, затем вернулся на железную дорогу — ремонтировал и строил дома.
— Я очень хотел поступить в Институт инженеров железнодорожного транспорта в Гомеле. Но подумал, что надо будет заполнять анкету, и отказался.
Там, в лагере, ему снились деревянная школа, окруженная вербами и тополями, церковь и звонарь Архипыч, отец с матерью, студенческое общежитие в Москве. Двенадцать лет ему снилась воля.
А когда вышел на волю — ему стали сниться те двенадцать лет. Уже подрастала дочь, а ему снился лагерь, снилось даже, что его расстреливают, и он просыпался в поту.
Анна Афанасьевна, жена, ничего не понимала. Спросит о чем-нибудь, а он смотрит на нее и молчит.
Долго лечился у невропатолога.
Только в начале пятидесятых он осторожно сказал ей полуправду: «Отбывал наказание. Ну как за что… Тогда за колоски, за ведро угля меньше десяти не давали». — «Неправда, — ответила жена, — ты на вора не похож».
— Когда меня в 1957 году реабилитировали, я ей справку показал, она меня обняла и поцеловала.
Но реабилитировали Моисеенко только по второму делу. А отмену первого приговора он прождал больше сорока лет!
— Если бы сразу вместе отменили, я б еще в институт успел поступить!
…Этот наш десятилетней давности разговор происходил в маленьком гостиничном номере в Осиповичах. Сколько ему было тогда? 76 лет. Сторож «Сельхозтехники». Маленький, робкий, застенчивый, в глазах, сильно увеличенных очками, — покорность, обида.
— Жизнь сгорела кратко, как свеча. Ничего дорогостоящего в ней не было. Зачем я жил?
* * *
Прямо противоположно ощущали себя на воле его солагерники. Тот же Маторин, уносивший в морг Мандельштама, чувствовал себя свободно, уверенно: ленинградцы чуть ли не все перестрадали, и он оказался среди равных. Я застал Дмитрия Михайловича на работе, в институте Лесгафта. Бывший борец, чемпион Ленинграда, он занимался массажем спортсменов. Было ему, массажисту, 86 лет. Веселый, общительный, студенты его любили.
А Моисеенко — чужой у себя на родине. В его родном провинциальном белорусском райцентре таких «контриков», как он, оказалось всего трое. Остальные — воевали, в том числе в окрестных партизанских лесах. Все разговоры вокруг — награды, ранения, на каком фронте?
В первый раз в жизни Юрий Илларионович Моисеенко выпил 7 ноября 1947 года, через три месяца после лагеря.
— Соседи позвали, отец пошел, а я — нет. Второй раз за мной пришли. Пил самогонку и не пьянел. И никак не мог ни с кем в разговор вступить.
Я прихожу к врачу-рентгенологу, фамилия Рубан, он воевал. Моя очередь подходит, а он, слышу: «Этот тюремщик подождет». Вот такое общественное презрение.
В 1965 году я первый раз пришел 9 мая на площадь. Оркестр, цветы, все с наградами, один я одет по-обычному. Я пришел со своими, с железнодорожниками, решился побыть со всеми. Вдруг ко мне подходит Бочаров, подполковник в отставке, внештатный инструктор райкома партии. Он был нетрезвый. «А ты что, гад, здесь делаешь?» Я ему: «Федор Иванович…». Я ж его знал, понимаете? Он к нам в коллектив приходил, собрание проводил. И я стал его тихо просить: «Ну что вы, зачем же вы так…» А он еще громче: «Убирайся отсюда сейчас же!» Народу — вся площадь, и наших было очень много. И все молчали. Я ушел. Уж лучше бы меня ударили.
Пьяный подполковник — черт с ним. Народ — вот что страшно.
…Феодору пожалели, а Моисеенко — нет.
Когда он вернулся из заключения в Хотимск, сестра рассказала ему: «Знаешь, Юра, у нас тут была одна семья благородная, из Минска приехали — учитель и учительница. Когда немцы угоняли их в гетто, они девочек на улице оставили. Фаня и Циля. Одной четыре годика, другой — шесть. И вот они ходили по домам, попрошайничали, такие смирненькие, обнятые, и их все подкармливали, а в дом пускать боялись: «Ну, идите, идите, деточки, от нас». Они в сараях спали, в стогах сена. Так бродили август, сентябрь, октябрь. Уже холодно было. И тогда наша соседка Феодора Остроушко сказала: «Что эти дети так мучаются?» Взяла их за ручки и отвела в немецкую комендатуру. Их там, прямо во дворе, и пристрелили».
Когда пришла Красная Армия, Феодору судили. Дали, как и Моисеенко, 10 лет. Но председатель горисполкома не согласился с приговором, тут сразу и горожане возмутились — она же детей от мук спасала. Ходатайствовали, и Феодора, отсидев полсрока, была освобождена. Стала общественницей-активисткой, народ ее уважал.
Наверное, в случае с несчастным Моисеенко имели место государственные интересы, а тут — маленькая несовершеннолетняя частность.
* * *
И тем единственным небольшим образованием не разрешили воспользоваться. После педагогического техникума он не работал по специальности ни одного дня.
«Я был остановлен в дремучем советском лесу разбойниками, которые назвались моими судьями. …И все было страшно, как в младенческом сне». «Меня принимают за кого-то другого. Удостоверить нету сил. Как стальными кондукторскими щипцами, я весь изрешечен, проштемпелеван. Когда меня называют по имени-отчеству, я каждый раз вздрагиваю — никак не могу привыкнуть — какая честь!
…И все им мало, все им мало».
Это — Мандельштам о себе. И о Моисеенко тоже.
«Меня принимают за кого-то другого. Удостоверить нету сил».
Его воспоминаниям о последних днях поэта тоже долго не верили.
— Там было столько правды, что лгать-то зачем?
Говорят, в некоторых азиатских странах беременная женщина нашептывает будущему ребенку, что ждет его на земле, и он сам, еще в утробе, решает — рождаться ему или нет.
— Если бы у вас был выбор?..
Моисеенко отвечает с грустной убежденностью.
— Родиться — надо. Как же отказаться от того, что отпускает тебе природа. Увидел жизнь.
* * *
Недавно я столкнулся в Белоруссии все с тем же — приговор, тюрьма, лагерь. Жертва — старик, дважды Герой.
На середине долгого обратного пути, когда до Минска оставалась еще добрая сотня, в сумерках на развилке мелькнул указатель «Осиповичи». Уже и поезд мой уходил скоро на Москву, и молодой водитель Володя Ковальков из «БелКП-ПРЕСС» спешил домой в Минск. Но помчались обратно, крюк — километров 80.
В вечерних Осиповичах мы больше часа колесили в поисках дома. Чем безуспешнее искали, тем тягостнее было чувство, что и самого Моисеенко, наверное, уже нет.
— Пока не найдем — не уедем, — сказал Володя.
В райисполкоме горел свет в единственном окне. Управделами Виктор Викторович Шильцев, как оказалось, немного знает Моисеенко.
— Из них двоих кто-то умер недавно. Телефон молчит.
Поехали втроем.
После долгих звонков за зверью послышалось шевеление. Дверь медленно открылась — Моисеенко, маленький, похудевший.
Узнал. Обрадовался.
Несчастье — да, было: умерла недавно Анна Афанасьевна, с которой прожил больше полувека. Теперь один. Ему 85 лет. Никуда не выходит, только изредка — в магазин. О делах в Америке знает лучше, чем о событиях на лестничной площадке.
— Сосед ваш недавно тоже умер — райвоенком, — говорит Шильцев. — Вышел на улицу и упал.
— Давыдов? Хороший был человек, со мной здоровался. А я, знаете, смерти не боюсь: уйду и от всего освобожусь.
Он все же немного догнал жизнь. Дочь Людмила закончила как раз Институт инженеров железнодорожного транспорта в Гомеле, в который он не посмел поступать. У другой дочери, Ларисы, — два высших образования: закончила Институт иностранных языков (преподаватель английского, французского) и педагогический (психолог). Сын Сергей приобрел аж три специальности: закончил тот же иняз в Минске, Академию внешней торговли в Москве и школу бизнеса при одном из университетов США.
Все при деле — инженер, директор гимназии, коммерсант.
По второму делу Юрия Илларионовича реабилитировали только в конце 1989 года. По закону ему должны были выплатить компенсацию — двухмесячную зарплату. Но поскольку забрали его юношей в 1935-м со второго курса института, то выдали старику в 1990-м две студенческие стипендии.
А накануне 50-летия Победы Моисеенко написал письмо Ельцину. Москва направила в Минск бумагу: те, кто работал в войну на оборонных предприятиях, имеют право на награду. И Моисеенко в 1995 году наградили юбилейной медалью «50 лет Победы».
Наград у него теперь стало две. Первая, перед тем, тоже медаль — «Ветеран труда». Но и после этого его никто не поздравлял 9 Мая.
Мы простились с Моисеенко затемно, и небо было усыпано звездами. Районный воздух был чистым и обновляющим — почти как деревенский. И казалось, будто жизнь еще поправима и виделись мы не в последний раз.
* * *
И в нынешний юбилей он остался один.
С опозданием, но я поздравил дорогого Юрия Илларионовича с Днем Победы. В России так тоже принято — с прошедшим днем.
Поживите, сколько сможете.
2000 г.