Белые ночи (1975)

Множество чар природы знаем мы — и снегопад, когда снег, крупный и пушистый, висит в воздухе, как июньский тополиный пух; и первую после зимы грозу, когда шалеешь от свежести; и осенний листопад. Да мало ли! У каждого свои дни-избранники. Но время белых ночей — очарование для всех.

В эти дни и ночи бродят по ленинградским улицам и площадям старшеклассники. С цветами и без цветов. Попадаются среди цветов полевые. В эти дни юность обостренно чувствует жизнь все, что было в ней, и все, что сбудется.

Впрочем, когда наступают эти дни, старшие чувствуют былое тоже особенно остро. Только к запаху полевых медовых цветов примешивается у них запах полыни.

Я знаю, например, что ленинградский шофер Анатолий Любимов в эти дни понесет на Пискаревское кладбище гвоздики. У Любимовых была когда-то большая семья, и он в ней — седьмой, младший. Как умерла в блокаду мать, он помнит. Ее завернули в одеяло, уложили на сани и отвезли на сборный пункт. Как умирали братья и сестры — уже не помнит. Когда он остался один и не мог уже ни двинуться, ни открыть глаз, его подобрали незнакомые люди и отправили в тыл. Далеко в Сибири он каждое утро вставал раньше всех и выходил смотреть на восток — там всходило солнце. И оттого, что зрелище это было необыкновенным, ему казалось, что там, на востоке, был Ленинград. Он ждал возвращения и представлял, как встретит его родной город: шумно и празднично.

Ошибался. Во-первых, Ленинград был совсем в другой стороне, но, главное, когда он вернулся, то увидел его обескровленным.

Любимов, молодой еще человек, рассказывал мне о своей жизни за рулем машины, мы ехали по Невскому в такие же светлые июньские дни. «Вот у меня память о том времени…» — сказал он и не отпуская руля машины, одной рукой подцепил вдруг верхний край ровных белых зубов и… вынул их.

Я видел немало таких протезов у людей в возрасте.

Но тут, оттого, что был мой сосед молод и крепок, оттого, что живительное солнце упруго било в открытые окна машины и кругом было ослепительно и нарядно от света и жизни, эти ровные зубы, живущие отдельно, показались необъяснимой и жестокой ошибкой.

…Анатолий Любимов не знает даже, где похоронена мама, но он думает, что, может быть, — может быть, — она похоронена на Пискаревском кладбище, и потому в эти дни понесет гвоздики туда, на одну из братских могил.

*   *   *

По набережной Невы гуляют десятиклассницы в хрустальных платьях, юноши в строгих костюмах. Счастливые от предчувствия своего будущего, равного по долготе и надеждам бессмертию. О чем говорят, о чем думают?

— Когда я была маленькая, — улыбается она, — я была бабочкой, и у меня были большие белые крылья».

Помолчали.

— Ты все-таки куда решила?

— В лесотехнический. Наверное.

В лесотехнический. Наверное. Из нашей школы, из нашего 10-го «б» в лесотехническую академию поступил Виктор Иванов. Как-то в школе, в девятом еще классе, он подошел к маленькому рыжему Степе Блинову, Степику.

— Ну что, мой бедный рыжий, за Синцовой-то все ухаживаешь? Как нет?! Я же вижу. Целовался?

— Брось… — Степа покраснел.

— Нет, значит. Ну и дурак.

Степик жалко шмыгнул носом и подтянул короткие штаны:

— И, между прочим, — Витька подумал и решительно объявил: — Целоваться — уметь надо. Иначе — прогонит.

— Опыта у тебя, конечно, нет… — Витька задумался. — Ты… вот что, иди-ка вон к афише: «Девушка моей мечты» — видел? Симпатичная? Ну вот, подойди и… это… потренируйся…— Маленький Блинов с завистью смотрел на опытного педагога.

Смех. И горе. Когда-нибудь соберемся всем классом, вспомним всех, вспомним все. Выпьем, споем. Но прежде мы поставим на угол еще одну рюмку, встанем и выпьем за нашего Виктора, которого больше не увидим. В начале институтской учебы он приехал домой, на первые летние каникулы. Гулял в лесу, набрел вечером на одинокую, старую, как плесень. Мину… Случай, нелепый случай, маленький шальной осколок войны, которого вполне могло не быть.

Именно потому, что не имел он от войны ни одной царапины, потеря эта в первые дни казалась, да в сейчас кажется одноклассникам, огромной. Но вот один военный журналист рассказывал мне, что у них ушел па фронт целый класс, и только двое после войны вернулись. Только двое — он и еще один парень. Тридцать лет прошло после войны, а он и сейчас еще не привык к этой потере и, шагая по людной улице, иногда вдруг останавливается. «Неужели… Нет, не он. Показалось. Просто очень похож!»

И каждый раз после этого он снова не то чтобы ждет, но надеется, даже верит, что хоть кого-то из одноклассников да встретит. Хоть одного.

Неужели на земле было столько страшных мест, что мог исчезнуть навсегда сразу весь класс…

Недавно, 9 мая, я видел, как в Москве, у Большого театра встречались бывшие фронтовики. Прямо тут, в сквере, на площади они держали в руках плакаты, объявления: такая-то дивизия, такой-то полк… Встреч этих не описать. Звон орденов и медалей, улыбки, смех. Люди, прошедшие все огни и воды, были счастливы, как дети.

Неподалеку стоял человек лет около пятидесяти — седые волосы, короткая модная стрижка. На левой щеке — большой шрам. Где, когда, в каком году договаривался он встретиться с однополчанами — не знаю. Он тоже держал в руках номер своей части. Долго держал. Потом, к вечеру, свернул его, убрал и стал смотреть на тех, кто счастливее его.

Ушел поздно вечером. Один. Мне показалось, что он здесь не первый раз и в следующее 9 мая придет сюда снова.

*   *   *

Так неужели были такие страшные края, из которых мог не вернуться сразу весь класс?

…Вспоминаю один из самых звериных обликов войны. Это было в 1963 году. Туристская поездка по Австрии подходила к концу. Мы возвращались в Вену. Возвращались через Маутхаузен.

У входа в концлагерь, обтянутого колючей проволокой, висела доска с надписью: «На этом месте с июня 1938 года по 5 мая 1945 года находился концентрационный лагерь Маутхаузен. Здесь и в близлежащих лагерях национал-социалистскими палачами было зверски уничтожено 122.766 заключенных. В это число не входят десятки тысяч тех, кто без всякой регистрации был убит вскоре после доставки в лагерь».

Неподалеку монумент:

«Вечная слава патриотам Советской Родины, мужественным борцам за свободу и независимость СССР и народов Европы, замученных гитлеровскими палачами».

Рядом — памятник генерал-лейтенанту инженерных войск, профессору Д. Карбышеву. Смотришь на него — и физически чувствуешь, как застывает на морозе под струями ледяной воды человек. «Дмитрию Карбышеву. Ученому. Воину. Коммунисту. Жизнь и смерть его были подвигом во имя Родины».

У всякого человека — своя история, свои трудные дни, минуты испытаний. О человеке можно судить по тому, как он жил в эти минуты и дни, когда на весах судьбы лежали его жизнь, честь и счастье. Чем выше человек, тем история его грандиознее, торжественнее и поразительнее. «У всякого народа, — писал В. Белинский. — своя история, а в истории свои критические моменты, по которым можно судить о силе и величии его духа, и, разумеется, чем выше народ, тем, грандиознее царственное достоинство его истории, тем поразительнее трагическое величие его критических моментов и выхода, из них с честью и славою победы».

На стенах бараков висят фотографии живых скелетов. Трудно себе представить, как они передвигались.

Мы молча шли по лагерю, по ярко выбеленным подвалам лагеря, по чистым камерам. Зачем здесь побелили, зачем все закрасили? Ведь уходя на казнь, люди расписывались кровью.

Надо бы, наверное, когда-нибудь издать книгу, в которой просто назвать имена погибших, больше ничего. Книга-памятник: фамилия, год рождения, год смерти — и все. Эта мысль пришла в голову моим сверстникам, не видевшим войны. Они долго подсчитывали: если издать на тонкой-тонкой папиросной бумаге, а буковки набрать мелкие-мелкие, все равно в одной книге, даже очень толстой, никак все не уместишь…

Это была бы самая волнующая и самая бесценная книга.

Карбышев Дмитрий Михаилович, генерал-лейтенант, профессор, родился 14 октября 1880 года — умер 18 февраля 1945 года».

И другая:

«Карпухин … Петрович, родился 22 июня 1941 года — умер 22 июня 1941 года».

Ему, безыменному, еще не успели дать имя, потому что в ночь, когда он родился, в родильный дом попала бомба.

Через день после Маутхаузена я уже был в Москве. В Большом театре. На сцене кто-то кого-то любил, кто-то кого-то ненавидел, героиня чистым голосом брала высокие, светлые ноты. А мне все слышалось, как на развалинах пустого дома детский голос выводит: «Аве Мария».

А ведь были еще и Бухенвальд, и Освенцим, и Дахау. Были еще Лидице, Красуха, Хатынь — братские могилы, в которых погребены целые деревни и города.

Но если были они на земле, эти страшные края, в которых могли погибнуть не только целый класс, но и школа, и город, тогда почему фронтовой журналист не может примириться с мыслью, что больше не встретит никого из своих одноклассников, почему каждый год у Большого театра упрямо ждет однополчан тот солдат?

После Маутхаузена я спешил забыться. Бродил по старым, тихим московским закоулкам, ходил в театры, кино, магазины. Люди были веселы, и грустны, и озабочены. Обсуждали и мировые проблемы и события-однодневки. Кругом шла жизнь. Потом я ездил в командировки, был на стройках, в колхозах, на заводах. Всюду была жизнь. Всепобеждающая, нетленная, вечная. И всюду были люди, завоевавшие эту жизнь и строящие ее с честью и славой победителей.

*   *   *

В эти дни и светлые ночи гуляют старшеклассники. В эти дни шофер Анатолий Любимов понесет на Пискаревское кладбище гвоздики.

В эти дни безымянному Карпухину исполнилось бы 34 года.

В эти дни ко мне в Москву приехал бы инженер-лесотехник Виктор Иванов. Одноклассник, «педагог». Он бы подмигнул мне и сказал: «А ведь тогда, в школе, я еще сам не целовался».

И мы бы оба засмеялись.

1975 г.